Неточные совпадения
— Подите,
говорю вам! —
говорил он
с тем неизъяснимым
чувством отвращенья, какое чувствует человек при виде безобразнейшего насекомого, которого нет духу раздавить ногой.
Если б он захотел подумать немного, то, конечно, удивился бы тому, как мог он так
говорить с ними минуту назад и даже навязываться
с своими
чувствами?
«Конечно, — пробормотал он про себя через минуту,
с каким-то
чувством самоунижения, — конечно, всех этих пакостей не закрасить и не загладить теперь никогда… а стало быть, и думать об этом нечего, а потому явиться молча и… исполнить свои обязанности… тоже молча, и… и не просить извинения, и ничего не
говорить, и… и уж, конечно, теперь все погибло!»
— Вот вы о старом халате! — сказал он. — Я жду, душа замерла у меня от нетерпения слышать, как из сердца у вас порывается
чувство, каким именем назовете вы эти порывы, а вы… Бог
с вами, Ольга! Да, я влюблен в вас и
говорю, что без этого нет и прямой любви: ни в отца, ни в мать, ни в няньку не влюбляются, а любят их…
Штольц, однако ж,
говорил с ней охотнее и чаще, нежели
с другими женщинами, потому что она, хотя бессознательно, но шла простым природным путем жизни и по счастливой натуре, по здравому, не перехитренному воспитанию не уклонялась от естественного проявления мысли,
чувства, воли, даже до малейшего, едва заметного движения глаз, губ, руки.
Почтмейстер. Нет, о петербургском ничего нет, а о костромских и саратовских много говорится. Жаль, однако ж, что вы не читаете писем: есть прекрасные места. Вот недавно один поручик пишет к приятелю и описал бал в самом игривом… очень, очень хорошо: «Жизнь моя, милый друг, течет,
говорит, в эмпиреях: барышень много, музыка играет, штандарт скачет…» —
с большим,
с большим
чувством описал. Я нарочно оставил его у себя. Хотите, прочту?
Поверяя богу в теплой молитве свои
чувства, она искала и находила утешение; но иногда, в минуты слабости, которым мы все подвержены, когда лучшее утешение для человека доставляют слезы и участие живого существа, она клала себе на постель свою собачонку моську (которая лизала ее руки, уставив на нее свои желтые глаза),
говорила с ней и тихо плакала, лаская ее. Когда моська начинала жалобно выть, она старалась успокоить ее и
говорила: «Полно, я и без тебя знаю, что скоро умру».
Старушка хотела что-то сказать, но вдруг остановилась, закрыла лицо платком и, махнув рукою, вышла из комнаты. У меня немного защемило в сердце, когда я увидал это движение; но нетерпение ехать было сильнее этого
чувства, и я продолжал совершенно равнодушно слушать разговор отца
с матушкой. Они
говорили о вещах, которые заметно не интересовали ни того, ни другого: что нужно купить для дома? что сказать княжне Sophie и madame Julie? и хороша ли будет дорога?
Ей нужно было обвинять кого-нибудь в своем несчастии, и она
говорила страшные слова, грозила кому-то
с необыкновенной силой, вскакивала
с кресел, скорыми, большими шагами ходила по комнате и потом падала без
чувств.
Меня поразил тогда этот переход от трогательного
чувства,
с которым она со мной
говорила, к ворчливости и мелочным расчетам.
И она указывала вверх. Она
говорила почти шепотом и
с таким
чувством и убеждением, что я невольно поднял глаза кверху, смотрел на карнизы и искал чего-то.
— Сколько ни делай добра людям, как ни будь привязан, видно, благодарности нельзя ожидать, Николай? —
говорил Карл Иваныч
с чувством.
Титулярный советник
с колбасиками начинает таять, но желает тоже выразить свои
чувства и как только он начинает выражать их, так начинает горячиться и
говорить грубости, и опять я должен пускать в ход все свои дипломатические таланты.
«Я не в силах буду
говорить с нею без
чувства упрека, смотреть на нее без злобы, и она только еще больше возненавидит меня, как и должно быть.
Не раз
говорила она себе эти последние дни и сейчас только, что Вронский для нее один из сотен вечно одних и тех же, повсюду встречаемых молодых людей, что она никогда не позволит себе и думать о нем; но теперь, в первое мгновенье встречи
с ним, ее охватило
чувство радостной гордости.
Действительно, мальчик чувствовал, что он не может понять этого отношения, и силился и не мог уяснить себе то
чувство, которое он должен иметь к этому человеку.
С чуткостью ребенка к проявлению
чувства он ясно видел, что отец, гувернантка, няня — все не только не любили, но
с отвращением и страхом смотрели на Вронского, хотя и ничего не
говорили про него, а что мать смотрела на него как на лучшего друга.
Чувство радости от близости к ней, всё усиливаясь, дошло до того, что, подавая ей в ее корзинку найденный им огромный на тонком корне
с завернувшимися краями березовый гриб, он взглянул ей в глаза и, заметив краску радостного и испуганного волнения, покрывшую ее лицо, сам смутился и улыбнулся ей молча такою улыбкой, которая слишком много
говорила.
— Оно и лучше, Агафья Михайловна, не прокиснет, а то у нас лед теперь уж растаял, а беречь негде, — сказала Кити, тотчас же поняв намерение мужа и
с тем же
чувством обращаясь к старухе. — Зато ваше соленье такое, что мама
говорит, нигде такого не едала, — прибавила она, улыбаясь и поправляя на ней косынку.
А вместе
с тем на этом самом месте воспоминаний
чувство стыда усиливалось, как будто какой-то внутренний голос именно тут, когда она вспомнила о Вронском,
говорил ей: «тепло, очень тепло, горячо».
Он
говорил то самое, что предлагал Сергей Иванович; но, очевидно, он ненавидел его и всю его партию, и это
чувство ненависти сообщилось всей партии и вызвало отпор такого же, хотя и более приличного озлобления
с другой стороны. Поднялись крики, и на минуту всё смешалось, так что губернский предводитель должен был просить о порядке.
Аркадий принялся
говорить о «своем приятеле». Он
говорил о нем так подробно и
с таким восторгом, что Одинцова обернулась к нему и внимательно на него посмотрела. Между тем мазурка приближалась к концу. Аркадию стало жалко расстаться
с своей дамой: он так хорошо провел
с ней около часа! Правда, он в течение всего этого времени постоянно чувствовал, как будто она к нему снисходила, как будто ему следовало быть ей благодарным… но молодые сердца не тяготятся этим
чувством.
Она
говорила очень мало, как вообще все уездные девицы, но в ней по крайней мере я не замечал желанья сказать что-нибудь хорошее, вместе
с мучительным
чувством пустоты и бессилия; она не вздыхала, словно от избытка неизъяснимых ощущений, не закатывала глаза под лоб, не улыбалась мечтательно и неопределенно.
«Эх, Ваня, Ваня», или: «Эх, Саша, Саша, —
с чувством говорят они друг другу, — на юг бы нам, на юг… ведь мы
с тобою греки душою, древние греки!» Наблюдать их можно на выставках, перед иными произведениями иных российских живописцев.
Самгин ожидал не этого; она уже второй раз как будто оглушила, опрокинула его. В глаза его смотрели очень яркие, горячие глаза; она поцеловала его в лоб, продолжая
говорить что-то, — он, обняв ее за талию, не слушал слов. Он чувствовал, что руки его, вместе
с физическим теплом ее тела, всасывают еще какое-то иное тепло. Оно тоже согревало, но и смущало, вызывая
чувство, похожее на стыд, —
чувство виновности, что ли? Оно заставило его прошептать...
Самгин растерялся, — впервые
говорили ему слова
с таким
чувством. Невольным движением рук он крепко обнял женщину и пробормотал...
— Самгин находил, что об этом следовало бы
говорить с радостью,
с чувством удовлетворения, наконец —
с завистью чужой удаче, но он слышал в этих разговорах только недоброжелательство.
Теперь она
говорила вопросительно, явно вызывая на возражения. Он, покуривая, откликался осторожно, междометиями и вопросами; ему казалось, что на этот раз Марина решила исповедовать его, выспросить, выпытать до конца, но он знал, что конец — точка, в которой все мысли связаны крепким узлом убеждения. Именно эту точку она, кажется, ищет в нем. Но
чувство недоверия к ней давно уже погасило его желание откровенно
говорить с нею о себе, да и попытки его рассказать себя он признал неудачными.
Темнота легко подсказывала злые слова, Самгин снизывал их одно
с другим, и ему была приятна работа возбужденного
чувства, приятно насыщаться гневом. Он чувствовал себя сильным и, вспоминая слова жены,
говорил ей...
Лицо Владимира Лютова побурело, глаза, пытаясь остановиться, дрожали, он слепо тыкал вилкой в тарелку, ловя скользкий гриб и возбуждая у Самгина тяжелое
чувство неловкости. Никогда еще Самгин не слышал, не чувствовал, чтоб этот человек
говорил так серьезно, без фокусов, без неприятных вывертов. Самгин молча налил еще водки, а Лютов, сорвав салфетку
с шеи, продолжал...
— Война уничтожает сословные различия, —
говорил он. — Люди недостаточно умны и героичны для того, чтобы мирно жить, но пред лицом врага должно вспыхнуть
чувство дружбы, братства, сознание необходимости единства в игре
с судьбой и для победы над нею.
— Устала я и
говорю, может быть, грубо, нескладно, но я
говорю с хорошим
чувством к тебе. Тебя — не первого такого вижу я, много таких людей встречала. Супруг мой очень преклонялся пред людями, которые стремятся преобразить жизнь, я тоже неравнодушна к ним. Я — баба, — помнишь, я сказала: богородица всех религий? Мне верующие приятны, даже если у них религия без бога.
— Не забудь! —
говорил Дронов, прощаясь
с ним на углу какого-то подозрительно тихого переулка. — Не торопись презирать меня, —
говорил он, усмехаясь. — У меня, брат, к тебе есть эдакое
чувство… близости, сродства, что ли…
Клим понял, что Варавка не хочет
говорить при нем, нашел это неделикатным, вопросительно взглянул на мать, но не встретил ее глаз, она смотрела, как Варавка, усталый, встрепанный, сердито поглощает ветчину. Пришел Ржига, за ним — адвокат, почти до полуночи они и мать прекрасно играли, музыка опьянила Клима умилением, еще не испытанным, настроила его так лирически, что когда, прощаясь
с матерью, он поцеловал руку ее, то, повинуясь силе какого-то нового
чувства к ней, прошептал...
Связь
с этой женщиной и раньше уже тяготила его, а за время войны Елена стала возбуждать в нем определенно враждебное
чувство, — в ней проснулась трепетная жадность к деньгам, она участвовала в каких-то крупных спекуляциях, нервничала,
говорила дерзости, капризничала и — что особенно возбуждало Самгина — все более резко обнаруживала презрительное отношение ко всему русскому — к армии, правительству, интеллигенции, к своей прислуге — и все чаще, в разных формах, выражала свою тревогу о судьбе Франции...
Самгин тоже опрокинулся на стол, до боли крепко опираясь грудью о край его. Первый раз за всю жизнь он
говорил совершенно искренно
с человеком и
с самим собою. Каким-то кусочком мозга он понимал, что отказывается от какой-то части себя, но это облегчало, подавляя темное, пугавшее его
чувство. Он
говорил чужими, книжными словами, и самолюбие его не смущалось этим...
— Хюва пейва [Здравствуйте (фин.).], —
говорили они ему сквозь зубы и
с чувством собственного достоинства.
Заседали у Веры Петровны, обсуждая очень трудные вопросы о борьбе
с нищетой и пагубной безнравственностью нищих. Самгин
с недоумением, не совсем лестным для этих людей и для матери, убеждался, что она в обществе «Лишнее — ближнему» признана неоспоримо авторитетной в практических вопросах. Едва только добродушная Пелымова, всегда торопясь куда-то, давала слишком широкую свободу
чувству заботы о ближних, Вера Петровна
говорила в нос, охлаждающим тоном...
Самгин хотел согласиться
с этой мыслью, но — воздержался. Мать вызывала
чувство жалости к ней, и это связывало ему язык. Во всем, что она
говорила, он слышал искусственное напряжение, неискренность, которая, должно быть, тяготила ее.
Клим никогда еще не видел ее такой оживленной и властной. Она подурнела, желтоватые пятна явились на лице ее, но в глазах было что-то самодовольное. Она будила смешанное
чувство осторожности, любопытства и, конечно, те надежды, которые волнуют молодого человека, когда красивая женщина смотрит на него ласково и ласково
говорит с ним.
Он
говорил о картинах не на условленном языке педантического знатока, но
с чувством и воображением.
Вашему Пушкину за женские ножки монумент хотят ставить, а у меня
с направлением, а вы сами,
говорит, крепостник; вы,
говорит, никакой гуманности не имеете, вы никаких теперешних просвещенных
чувств не чувствуете, вас не коснулось развитие, вы,
говорит, чиновник и взятки берете!» Тут уж я начала кричать и молить их.
— Он там толкует, — принялась она опять, — про какие-то гимны, про крест, который он должен понести, про долг какой-то, я помню, мне много об этом Иван Федорович тогда передавал, и если б вы знали, как он
говорил! — вдруг
с неудержимым
чувством воскликнула Катя, — если б вы знали, как он любил этого несчастного в ту минуту, когда мне передавал про него, и как ненавидел его, может быть, в ту же минуту!
На другой день условие домашнее было подписано, и, провожаемый пришедшими выборными стариками, Нехлюдов
с неприятным
чувством чего-то недоделанного сел в шикарную, как
говорил ямщик со станции, троечную коляску управляющего и уехал на станцию, простившись
с мужиками, недоумевающе и недовольно покачивавшими головами. Нехлюдов был недоволен собой. Чем он был недоволен, он не знал, но ему все время чего-то было грустно и чего-то стыдно.
Там был записан старый эпизод, когда он только что расцветал, сближался
с жизнью, любил и его любили. Он записал его когда-то под влиянием
чувства, которым жил, не зная тогда еще, зачем, — может быть,
с сентиментальной целью посвятить эти листки памяти своей тогдашней подруги или оставить для себя заметку и воспоминание в старости о молодой своей любви, а может быть, у него уже тогда бродила мысль о романе, о котором он
говорил Аянову, и мелькал сюжет для трогательной повести из собственной жизни.
Прошло месяца четыре. Заботы о Крюковой, потом воспоминания о ней обманули Кирсанова: ему казалось, что теперь он безопасен от мыслей о Вере Павловне: он не избегал ее, когда она, навещая Крюкову, встречалась и
говорила с ним, «потом, когда она старалась развлечь его. Пока он грустит, оно и точно, в его сознательных
чувствах к Вере Павловне не было ничего, кроме дружеской признательности за ее участие.
Чувство, несогласное
с ее нынешними отношениями, уже, вероятно, — да чего тут, вероятно, проще
говоря: без всякого сомнения, — возникло в ней, только она еще не замечает его.
— Другой, на моем месте, стал бы уже
говорить, что
чувство, от которого вы страдаете, хорошо. Я еще не скажу этого. Ваш батюшка знает о нем? Прошу вас помнить, что я не буду
говорить с ним без вашего разрешения.
— Нет, Вера Павловна, у меня другое
чувство. Я вам хочу сказать, какой он добрый; мне хочется, чтобы кто-нибудь знал, как я ему обязана, а кому сказать кроме вас? Мне это будет облегчение. Какую жизнь я вела, об этом, разумеется, нечего
говорить, — она у всех таких бедных одинакая. Я хочу сказать только о том, как я
с ним познакомилась. Об нем так приятно
говорить мне; и ведь я переезжаю к нему жить, — надобно же вам знать, почему я бросаю мастерскую.
Что надобно было бы сделать
с другим человеком за такие слова? вызвать на дуэль? но он
говорит таким тоном, без всякого личного
чувства, будто историк, судящий холодно не для обиды, а для истины, и сам был так странен, что смешно было бы обижаться, и я только мог засмеяться: — «Да ведь это одно и то же», — сказал я.
Когда он кончил, то Марья Алексевна видела, что
с таким разбойником нечего
говорить, и потому прямо стала
говорить о
чувствах, что она была огорчена, собственно, тем, что Верочка вышла замуж, не испросивши согласия родительского, потому что это для материнского сердца очень больно; ну, а когда дело пошло о материнских
чувствах и огорчениях, то, натурально, разговор стал представлять для обеих сторон более только тот интерес, что, дескать, нельзя же не
говорить и об этом, так приличие требует; удовлетворили приличию,
поговорили, — Марья Алексевна, что она, как любящая мать, была огорчена, — Лопухов, что она, как любящая мать, может и не огорчаться; когда же исполнили меру приличия надлежащею длиною рассуждений о
чувствах, перешли к другому пункту, требуемому приличием, что мы всегда желали своей дочери счастья, —
с одной стороны, а
с другой стороны отвечалось, что это, конечно, вещь несомненная; когда разговор был доведен до приличной длины и по этому пункту, стали прощаться, тоже
с объяснениями такой длины, какая требуется благородным приличием, и результатом всего оказалось, что Лопухов, понимая расстройство материнского сердца, не просит Марью Алексевну теперь же дать дочери позволения видеться
с нею, потому что теперь это, быть может, было бы еще тяжело для материнского сердца, а что вот Марья Алексевна будет слышать, что Верочка живет счастливо, в чем, конечно, всегда и состояло единственное желание Марьи Алексевны, и тогда материнское сердце ее совершенно успокоится, стало быть, тогда она будет в состоянии видеться
с дочерью, не огорчаясь.